П. СТРУВЕ Спор с Д. С. Мережковским I. ПЕРВЫЙ ОТВЕТ* * Газета "Речь", 1908 г., No 47 от 24 февраля. Есть два вида полемики. Один -- полемика ради уничтожения противника. Другой -- полемика ради раскрытия всех схождений и расхождений мысли, полемика "по существу". В своем нападении на меня Д. С. Мережковский отдал дань и первому, и второму типу полемики. Лучше, чтобы первого не было... Но раз он есть, то необходим и в этом направлении отпор со стороны того, кто испытал нападение. К тому же у полемических эксцессов Мережковского есть своя хорошая сторона, о которой я скажу ниже. Никакой ни проповеди, ни даже оправдания "зверства" в моей статье не было. Я рассматривал проблему государственного могущества под углом зрения государственности. Для того, чтобы это доказать, необходимо и достаточно привести то место из статьи "Великая Россия", в котором я формулирую основной ее тезис: "Можно как угодно разлагать государство на атомы и собирать его из атомов, можно объявить его "отношением" или системой "отношений". Это не уничтожает того факта, что психологически всякое сложившееся государство есть как бы некая личность, у которой есть свой верховный закон бытия. Для государства этот верховный закон его бытия гласит: всякое здоровое и сильное, т. е. не только юридически "самодержавное" или "суверенное", но и фактически самим собой держащееся государство желает быть могущественным. А быть могущественным значит обладать непременно "внешней" мощью. Ибо из стремления государств к могуществу неизбежно вытекает то, что всякое слабое государство, если оно не ограждено противоборством интересов государств сильных, является в возможности (потенциально) и оказывается в действительности (de facto) добычей для государства сильного. Отсюда получается девиз, который для обычного русского интеллигентского слуха может показаться до крайности парадоксальным; Оселком и мерилом всей т. н. "внутренней" политики как правительства, так и партий должен служить ответ на вопрос: в какой мере эта политика содействует т. н. внешнему могуществу государства. Это не значит, что "внешним могуществом" исчерпывается весь смысл существования государства; из этого не следует даже, что внешнее могущество есть верховная ценность с государственной точки зрения; может быть, это так, но это вовсе не нужно для того, чтобы наш тезис был верен. Но, если верно, что всякое здоровое и держащееся самим собой государство желает обладать внешней мощью, -- в этой внешней мощи заключается безошибочное мерило для оценки всех жизненных отправлений и сил государства, и в том числе и его внутренней политики". Очертив такими границами свой тезис, я не касался проблемы отношения государства к культуре и нравственности. Это и не было для меня нужно, в виду моих практических выводов. Если бы я в своей статье доказывал государственную необходимость угнетения поляков и евреев, -- я был бы обязан тут же показать, как подобные выводы из моей государственной идеи относятся к идеям культуры и нравственности. Но ничего подобного я не доказывал, и потому мне не приходилось расширять своей темы. Нет в моей статье ни малейшего намека и на ту мысль, которую мне приписывает Мережковский, а именно, что "в преобладании внешней политики над внутренней, силы меча над силой духа, государственной мощи над мощью культурной заключается залог государственного величия". Проблема государства в окончательной своей постановке соприкасается для меня в настоящее время с проблемой не только культуры, но и религии. И потому "напоминания" Мережковского о "силе духа" отскакивают от меня. Они мне не нужны, как прописи, ибо я знаю, что ни культурно-исторические, ни религиозно-философские проблемы не выясняются и не разрешаются прописями. Когда Мережковский посрамляет меня "зоологическим патриотизмом", то это тоже отскакивает от меня. С "зоологическим патриотизмом" я давно сосчитался не только как практический деятель, но и идейно, еще в той, посвященной памяти Владимира Соловьева, статье "Что же такое истинный национализм?" {По цензурным соображениям -- я находился в то время в административной высылке -- она была напечатана под псевдонимом Н. Борисова в "Вопросах философии и психологии" за 1901 г.; перепечатана в сборнике моих статей "На разные темы".}, с которой у меня связаны одни из самых драгоценных, незабываемых переживаний моей личной и политической жизни, в статье, которою я прощался с родиной, отправляясь в добровольное изгнание... С тех пор я многое пережил и многому научился. И если я стал отчетливо понимать и ощущать, что такое государство, -- то этому научила меня не "превратная эстетика чудовищного", не "картонный ницшеанский инвентарь", а живая и пережитая мною история русской революции. Нападение Мережковского на меня, наверное, встретит сочувствие и вызовет даже восторг в тех кругах, которым не нравится моя критика русского интеллигентского сознания, которые видят в этой критике "реакционерство" и "черносотенство". Она увеличит мое духовное и политическое одиночество в той среде, которую обычно зовут интеллигенцией. Мережковский смело сближает меня с... Меньшиковым. Как ни неудобно в практическом отношении, как ни тягостно подобное непосредственно-политическое и почти личное обострение культурно-философского спора, оно имеет свои хорошие стороны в идейном отношении. Им подчеркивается глубочайшее расхождение идей. В статье "Великая Россия", я говорил не только о балтийском и черноморском флоте, о сближении России с Англией и т. п. Я отправлялся от идей. И я благодарен Мережковскому за его резкое нападение, потому что оно показывает, что я затронул больное идейное место. В самом деле, суть моей статьи вовсе не в рецептах внешней политики и не в тактических директивах, а в идеях. К этому я и перехожу. Мережковский со смелостью, достойною всяческого признания, исповедует свойственный всей русской интеллигенции "враждебный государству дух" и в свидетели этого духа призывает Лермонтова, Герцена и Льва Толстого. "Эти три столь крайние и противоположные точки -- Лермонтов, Герцен и Толстой -- показывают всю площадь противогосударственной заразы, с которою борется Струве: эта площадь так велика, что истребить заразу -- значит истребить едва ли не всю русскую интеллигенцию". Странным образом Мережковский назвал людей, в сущности, вовсе или почти вовсе не принадлежащих к русской "интеллигенции" в культурно-философском смысле. Я не буду здесь характеризовать Лермонтова и Герцена в этом смысле. Скажу только: Лермонтов и Герцен были противогосударственниками, скорее всего, с точки зрения 3-го отделения. А Толстой, ведь он не только отрицание государственности, он -- воплощенное отрицание и русской "интеллигенции". Для русской "интеллигенции" -- в другом месте я покажу это подробно -- характерно противогосударственное отщепенство, но отщепенство безрелигиозное и во имя общественности. Толстой же религиозно отрицает государство, во имя личного подвига, отвергая общественность. В этом огромная, неизмеримая разница между русской "интеллигенцией" и Толстым. С легкой руки Владимира Соловьева, Волжанского, Мережковского религиозность русской революционной "интеллигенции" стала общим местом, но не сделалась от этого истиной. Религиозности у "интеллигенции" не может быть вне религиозных идей. Религиозных идей у русской "интеллигенции" никогда не было. Религиозность русской революционной "интеллигенции" есть благочестивая легенда. "Враждебный государству дух" питается у Толстого и у самого Мережковского из религиозных источников. Но у русской-то "интеллигенции" этот дух лишен всякого религиозного питания. Поэтому-то он так беспомощен, убог и противокультурен. Мережковский -- повторяю -- сам идейно стоит вне русской "интеллигенции". Более того, он сам -- "истребляет" ее. Ибо в чем его мечта и жизненное дело? В том, чтобы привить русской "интеллигенции" религию. Ну, а если есть в России "фантастичнейшая сказка, отвлеченнейшая утопия", так это мечта -- привить русской "интеллигенции" религию, не истребив идейно "интеллигенцию". Религиозная "интеллигенция" есть твердая жидкость, contradictio in adjecto {противоречие в определении (лат.).}. Возможны разные компромиссы, но не такие. Безрелигиозное противогосударственное отщепенство выступает в духовной истории русской "интеллигенции" в двух формах: как абсолютное и как относительное. В абсолютном виде оно является в анархизме -- в отрицании государства и всякого общественного порядка как таковых (Бакунин и кн. Кропоткин). Относительным это же отщепенство является в разных видах русского революционного радикализма, к которому я отношу прежде всего разные формы русского социализма. Исторически это различие между абсолютным и относительным отщепенством несущественно (хотя анархисты на нем настаивают), ибо принципиальное отрицание государства анархизмом есть нечто в высокой степени отвлеченное, так же, как принципиальное признание необходимости общественной власти (т. е., в сущности, государства) революционным радикализмом носит тоже весьма отвлеченный характер и стушевывается перед враждебностью к государству во всех его конкретных определениях. Поэтому в известном смысле марксизм с его учением о классовой борьбе и о государстве как организации классового господства, был как бы обострением и завершением интеллигентского противогосударственного отщепенства {Приписка к отдельному изданию. Это место было мною заимствовано из написанной в 1907 г. статьи, которая потом вошла в сборник "Вехи".}. Присоединяя себя к "враждебному государству духу", проникающему русскую революционную общественность, Мережковский вместе с ней становится перед тупиком. Государство есть важнейшее орудие создания культуры в общественной форме. С точки зрения общественной культуры самое преодоление государства мыслимо только в формах государства. Враждебность интеллигенции к государству есть психологически величайший тормоз развития культуры. В этой враждебности, приравнивающей "государство" к "начальству" и отечество к "его превосходительству", "государственное начало" к "старому" или "существующему порядку", сказывается рабья психология, образовавшаяся в невольной отчужденности от государства, которая стала привычным, нормальным, единственным "приличным" к нему отношением. Это, в то же время, полицейская психология навыворот. Толстой на почве своего внеисторического противогосударственного мировоззрения вполне прав, отрицая государство. Но, как Мережковский, прославляющий и проповедующий общественность, может это делать? Этого я не понимаю. Отрицание государства есть программа либо " неделания ", либо разрушения, но не культурного творчества. Пусть отречение Мережковского от родины не есть бутада банального радикализма, -- во всяком случае, это не общественная программа, а личный вопль политического и культурного бессилия. Этому воплю я противопоставляю строгие и мужественные слова Тургенева, вложенные им в уста Лежнева: "Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись. Горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто, действительно, без нее обходится. Космополитизм -- чепуха, космополит -- нуль, хуже нуля; вне народности ни художества, ни истины, ни жизни, ничего нет. Без физиономии нет даже идеального лица; только пошлое лицо возможно без физиономии". Возражая мне, Мережковский все танцует от печки "существующего" или "старого порядка". Но ведь в том-то и центр моих рассуждений, что "враждебный государству дух " "интеллигенции" есть порождение "старого порядка". И оба они живы лишь друг другом. "Всечеловечность" русской интеллигенции, в которую так верит Мережковский, восторжествует, по его учению {Изложенному им -- совместно с З. Н. Гиппиус и Дм. В. Философовым -- в их французской книжке, о которой в "Речи" уже писал А. С. Изгоев.}, тогда, когда Россия вовлечет старый западный мир в свою "абсолютную" и "универсальную" революцию. Все это старая революционная перелицовка славянофильства и его мессианизма. Перефразируя Мережковского, я скажу: меня, старого западника, на этой славянофильской мякине не проведешь. Я западник и потому -- националист. Я западник и потому -- государственник. При всем моем национализме, я настолько уважаю религию и государство, что Оливера Кромвеля ставлю выше Стеньки Разина и Карлейля выше Бакунина. Мне даже стало неловко от сравнительной степени, мною употребленной при сопоставлении этих имен. Мережковский изливает моральное негодование и иронию на то, что я якобы "благоговею" перед "величием" Бисмарка. У нас принято в широкой публике считать Бисмарка "хищником", а Чемберлена -- прямо "мошенником". Боюсь, что Мережковский близок к такому историческому пониманию, хотя ему и чужда та наивно-националистическая точка зрения, с которой производятся подобные оценки. Для меня "величие" Бисмарка есть в известном смысле исторический факт, и я думаю, что Мережковский лучше понимал бы этот факт, если бы сквозь "хищничество" Бисмарка рассмотрел его религию. Ее хватило бы на миллион Бакуниных. Историческое величие Бисмарка остается фактом, хотя бы мы к его имени приписали слово "хищник" или даже "Зверь" с большой буквы. "Все мировые хищники, -- пишет Мережковский, -- оказывались железными колоссами на глиняных ногах". Для политической ориентировки в делах современности следовало бы условиться только, кого признавать "хищниками". Если -- как это часто принято опять-таки в широкой публике, где банальный радикализм идет рука об руку с наивным национализмом -- "мировыми хищниками" считать Германию (Бисмарка) и Англию (Чемберлена), то я бы -- в порядке "феноменальном", а не "ноуменальном", или апокалиптическом -- предостерегал бы от веры в глиняный состав ног этих колоссов. Идеи Мережковского -- последняя яркая вспышка славянофильства и в то же время последний идейный якорь русского революционизма. Далеко заброшен этот якорь: в христианский апокалипсис. Есть что-то трогательно детское в этом сочетании апокалипсиса и революционного социализма. Это самая художественная и в то же время самая детская, самая наивная форма славянофильства и революционизма. По точности методов и осторожности Герцен, в сравнении с Мережковским, какой-то Ньютон, Бакунин -- какой-то Дарвин. Должен сознаться, апокалиптических теорий Мережковского о русской революции я на французском языке не мог читать без улыбки. Блестящий русский стиль скрадывает наивность мысли. Перевод убивает стиль, и детскость мысли забавно выступает наружу. В то же время Мережковский и его друзья живо чувствуют и чтут культуру. Мережковский, один из самых "воспитанных" русских писателей, весь пропитан культурой. Это -- несмотря на весь апокалиптический революционизм вчерашнего мистического поклонника самодержавия -- сближает Мережковского с нами, "кадетами", "либералами", "умеренными". Марксист Неведомский {См.: Современный мир. Февраль. 1908.} с великолепным, истинно "классовым" чутьем в сотрудничестве Мережковского в "кадетских" изданиях усмотрел молчаливый "контрреволюционный" заговор; официозная "Россия", наоборот, может быть, в том же факте завтра усмотрит заговор "революционный". Пусть оба лагеря успокоятся. Нас с Мережковским и людьми подобного типа сближает один только заговор -- заговор в защиту культуры. Эта тяга к культуре заставила Мережковского найти на Западе "праведное, мудрое, доброе, святое мещанство", и возвысить голос в его защиту против старого русского "варварства" и, "нового русского хулиганства" {См.: Речь. 11 февраля. 1908.}. Так уважение к культуре сбивает Мережковского с его славянофильской позиции. И, если бы он к "социально-славянофильской браге" {Выражение Тургенева в его письме к Герцену от 8 ноября 1862 г.} Герцена не примешал еще более опьяняющей апокалиптической эссенции, он сам был бы просто "добрым европейцем" из сословия "святых мещан" и хорошим русским... западником. Да, такова логика идей и игра истории. Самодержавие протянуло жизнь и славянофильству, и революционизму. И до сих пор оно их поддерживает и создает новые их сочетания. Тургенев в 1867 г. писал Герцену: "Дай Бог прожить тебе сто лет, и ты умрешь последним славянофилом". Теперь Герцену было бы почти сто лет. Я, в 1908 г., желаю Мережковскому тоже прожить сто лет, но в таком случае ручаюсь, что он умрет не славянофилом, и перестанет в Великой России и в русской государственности видеть -- волка. Конечно, если он будет не только жить, но и переживать историю. II. КТО ИЗ НАС "МАКСИМАЛИСТ"?* НЕКОТОРЫЕ ИТОГИ СПОРА * Газета "Речь", 1908 г., No 66 от 18 марта. Мы не можем убедить друг друга. Но зато мы могли бы обозначить для читателя свои позиции с полной ясностью, не допускающей никаких сомнений. К сожалению, ответ Мережковского снова запутывает и затемняет истинное соотношение наших идейных позиций. Конечно, не намеренно, а в силу неспособности Мережковского понять иное отношение к вещам, кроме "максималистского". Поэтому, вместо того, чтобы признаться в своем религиозно-общественном максимализме, он мне приписывает максимализм "религиозно-государственный". Сам он, правда, чувствует какую-то неуверенность в этом и как будто готов признать меня не максималистом, а прямой противоположностью такого типа, скептиком. Но возражает он мне как религиозно-государственному максималисту. Иронию мою насчет Бисмарка как "Зверя с большой буквы" он, очевидно, не понял, как не понял и того, что моя точка зрения не требует вовсе "преклонения" ни перед какими идолами Бога и Зверя. Мережковский, при всем своем замечательном историческом образовании, при всей своей художественной интуиции отдельных исторических эпох, как настоящий религиозно-общественный максималист, верующий в апокалипсис, не способен ощущать историю и мыслить исторически. Он верит в изменения катастрофами, скачками, разрывами. В этих разрывах: революция -- реакция, Бог -- Зверь противопоставляются друг другу с остротой отвлеченных понятий, между которыми не может быть никакого иного отношения, кроме противоборства. "Превратить реакцию в революцию сверху -- это такое же чудо, как превратить камни в хлеб, змею в рыбу". Отрицание "чуда" странно звучит в устах Мережковского. Но по существу гораздо важнее, что история полна такими "чудесами", которые отрицает Мережковский. И г-н Столыпин -- пусть он просто-напросто реакционер, водворяющий старый порядок -- был бы величайшим чудотворцем, если бы он мог предотвратить ход вещей в таком направлении. Я не считаю г-на Столыпина чудотворцем. Величие Бисмарка состояло именно в том, что он с гениальной смелостью и мощью превратил реакцию в революцию сверху. Но такие "чудеса" -- без всяких гениальных людей -- с исторической неизбежностью совершались и будут совершаться постоянно в творческом процессе живой истории народов. Манифест об освобождении крестьян был optima forma {в лучшем виде (лат.).} издан впервые 31 июля 1774 года Емельяном Ивановичем Пугачевым. Это был акт несомненно революционный, за которым в истории последовала жестокая реакция, длившаяся почти сто лет, пока манифестом 19 февраля 1861 г. эта реакция не превратилась в революцию сверху. Я думаю, что никакая революция сверху не совершается без революции снизу, но, с другой стороны, никакая революция снизу ни к чему не приводит, не захватив верхов... Пусть история требует для разрешения и завершения своих процессов мучительно долгих сроков. Но и апокалипсиса пока еще не обещают нам без всяких сроков; до сих пор он заставлял себя ждать и в своей богоматериалистической и даже в своей социалистической версии: ни конца мира вообще, ни конца мира буржуазного еще не видится. Я прекрасно вижу, что понимание государства как "соборной личности" связано с теоретическими и практическими опасностями; эти опасности указаны в моей статье "В чем же истинный национализм?" {В сборнике "На разные темы".} Но все-таки это понимание правильное и плодотворное, и из-за опасностей, с ним связанных, нельзя живую ткань государства, от колыбели до могилы объемлющую личность, и, несомненно, питающуюся глубочайшими религиозными переживаниями, превращать в мертвое орудие, в безжизненный механизм. Это то варварское противоорганическое и противоисторическое воззрение, на которое еще в 1800 г. с таким пафосом восстал в своих "Монологах" Шлеиермахер. Конечно, культура и национальность не создаются только государственностью. Но многие драгоценнейшие плоды культуры и национальности выросли именно на стволе государственности. Отрицание государства Мережковским апокалиптично и максималистично; мое признание государства исторично и органично. Совершенно верно, что соотношение между государственностью и культурой чрезвычайно сложно. Но разве можно сказать, что македонская государственность просто понизила уровень эллинской культуры? Ясно, кажется, что македонская государственность была повивальной бабкой универсальной фазы эллинской культуры, эллинизма. А христианство есть если не более, то столько же творение этой фазы эллинской культуры, сколько и еврейской. "Шиллер и Гете невозможны после Бисмарка в объединенной Германии". Почему? Только потому, что они вообще не могут повториться. Но Германия Бисмарка дала Вагнера и Ницше. Важнее, однако, для исторической оценки связи между культурой и государством то, что Бисмарк и объединенная Германия были невозможны без Гете, Шиллера, Канта, Фихте, Вильгельма ф. Гумбольдта и Гегеля, без романтики; что великая национальная культура духовно предвосхитила и подготовила великое государственное объединение, что германское "Weltbürgertum" {Мировое гражданство (нем.).} есть материнское лоно национально-государственной идеи. "Ангелы" культуры родили "Зверя" государственности. Такова история. Религиозный мессианизм всечеловеческого, универсалистического характера был воспреемником итальянского национализма и итальянского объединения (Джиоберти). Если государственность несущественна для культуры и национализма, то чем Мережковский объяснит жгучую "тоску по государству" безгосударственных национальностей, немцев и итальянцев до объединения, а в наше время поляков? Культура универсальнее государственности; национальность мягче ее. Но отношение между ними не есть отношение ни антагонизма, ни механического подчинения. Кн. Е. Н. Трубецкой уже указал Мережковскому, что "всечеловечность" и признание национального начала, сочетающегося с государственностью, не противоречат друг другу. Универсализмом, идеей объективного всемирно-исторического призвания одухотворен и столь часто поносимый английский империализм, который, вопреки мнению кн. Трубецкого, в общем и целом есть движение прогрессивное и проникнутое идеализмом. Я хорошо знаю, что "Апокалипсис сочетался с революцией" у солдат Кромвеля. Но тут опять-таки в истории "Бог" родил "Зверя", или даже прямо: "Бог" трудился для "Зверя" -- я говорю о "Боге" и "Звере" с точки зрения Мережковского. Из пуританского духа английской революции -- как это с поразительной ясностью показал в своих замечательных исследованиях Макс Вебер -- родился капиталистический дух и экономическая дисциплина английской буржуазии, а Кромвель был творцом "Великой Британии" и ее военно-морского могущества. Ясно, что с апокалиптическими категориями "Бог" -- "Зверь", которыми орудует Мережковский, нельзя подступиться ни к одному историческому явлению. А потому -- при помощи этих категорий -- нельзя понимать и оценивать и живых, совершающихся при нашем участии, процессов истории. В споре Мережковского со мною апокалиптическое и отвлеченное понимание противостоит пониманию историческому и живому. Но этим не исчерпывается наше разногласие. Оно идет еще глубже. Мы разную носим в себе религию. Мы разно понимаем религию и разно ощущаем Бога. Апокалиптическая религия основана на вере в сверхъестественную материализацию Царства Божия. Это тот христианский "богоматериализм", который в России философски основан Владимиром Соловьевым. Но есть другая религия, которая из христианства взяла в качестве основной, определяющей мысли: "Царство Божие внутри вас есть". Это разное понимание религии определяет различное отношение к русской революции и "интеллигенции". С революцией и интеллигенцией Мережковского и субъективно-психологически, и объективно-догматически связывает тот материализм, который заключен в его богоматериалистической религии. На место более скромной социально-экономической феерии капиталистического Zusammenbruch'a, верой в которую живут социалисты, он лишь ставит роскошную космическую феерию христианского апокалипсиса. Но то иное, "внутреннее" понимание религии не знает веры ни в какие феерии, ни в социально-экономическую, ни в апокалиптическую. Поэтому, как это ни странно, оно гораздо ближе к подлинному мистицизму, чем богоматериализм. Ибо мистицизм состоит в прикосновении к тайне, а не в раскрытии ее, не в материальном и всецелом овладении ею. Богоматериализм развертывает религию в материализованные догматы, мистицизм таит ее в интимных переживаниях. Мир объят тайной, но ее никто не может преподнести мне ни на каком апокалиптическом блюде. Поэтому мистицизм всегда сродни тому, что всяческий догматизм, и в том числе богоматериализм, едва ли не презрительно именует скепсисом: великие тому примеры в литературе: свободные от догматизма мистики -- Гете и Тургенев. Подлинный мистицизм отличается тем, что есть некоторая моральная аналогия здорового умственного скепсиса: стыдливостью и мерой. Это необходимо подчеркнуть в наше время, когда именем мистицизма прикрываются бесстыдство и наглая чрезмерность. Философский итог нашего спора можно формулировать так: апокалипсис против истории, богоматериализм против мистицизма. Два различных понимания исторического процесса и религии стоят одно против другого. Между ними не может быть никакого идейного примирения. Я не буду опровергать воззрения Мережковского на русское государство как на "полупризрачное тело химеры". Воззрение это как общая формула столь неисторично, что против него не стоит и спорить. В этом воззрении, конечно, выражается не "химеричность" самого русского государства, а лишь глубокий противогосударственный или негосударственный дух, разлитый в русском обществе. Согласен, что этот дух -- огромная реальная опасность для самого бытия государства. Готов допустить, что он разлит не только в образованном обществе, но и в народных массах. Отсюда, однако, для меня вытекает лишь еще большая обязанность проповедывать идею "Великой России" и работать над ее созиданием. Ведь и самая государственность, если ее понимать не механически, а органически, есть лишь общественное воплощение другой более общей идеи: идеи дисциплины. А без дисциплины невозможна культура. Что касается печи Навуходоносора, то я не желаю сажать Россию ни в какую печь. Но в случае эмпирического осуществления апокалиптической программы Мережковского дело не обойдется без "огненной печи". Недаром "белое каление в мистике дает красное каление в политике". А последнее неизбежно даст "белое каление" уже снова и в "политике". И со "сковороды" таким порядком мы попадем в целое пекло или даже в последовательные пекла разных степеней каления. Основная ошибка Мережковского заключается в том, что он ведет спор сразу в двух плоскостях: в плоскости конечных философских вопросов и в плоскости текущей политики, в плоскости "Бога--Зверя" и в плоскости... г-на Столыпина. Большинству читателей Мережковского доступна и интересна только вторая плоскость. Апокалиптические чаяния и предвидения Мережковского для этих читателей только эмпирический, практически-политический смысл и "вкушаются" ими только с этой точки зрения (см. разные "Свободные Мысли" и т. п.). Но эмпирическое осуществление какой бы то ни было революции только отодвигает во времени, а не устраняет те политические и культурные проблемы, которые я выдвинул в своей статье. Проблема "Великой России" станет в известном смысле еще несомненнее и резче перед сознанием русской нации, когда исчезает политическая злоба текущего дня. Спор мой с Мережковским ведется, конечно, не об "его превосходительстве", а об "отечестве", не о г-не Столыпине, а о русском государстве. Кстати, формула "Великая Россия" взята в моей статье из речи г-на Столыпина, но если она откуда-нибудь мною действительно заимствована, как лозунг, то вовсе не из этой речи, а из книги англичанина Сили "Расширение Англии", изданной еще в 1903 г. в русском переводе по моей инициативе {Издание О. Н. Поповой, перевод В. Я. Герда под редакцией В. А. Герда.}. Эти классические лекции кембриджского профессора -- историческое евангелие английского империализма -- оказали на родине автора огромное влияние на умы. У нас они -- в эпоху успеха разной макулатуры и полумакулатуры -- залежались в книжном складе издательства, и даже в переводе известны только немногим специалистам... Но, если спор идет не о начальстве текущего дня, не о министре внутренних дел, а о русском государстве и, в конечном счете, о государстве вообще, то кто же из нас "максималист"? Тот ли, кто, как Мережковский, в государстве видит "Зверя", или тот, для кого, как для меня, государство есть великая культурная сила, в борьбе за которую, средствами которой нация упорным, дисциплинированным трудом подымается с одной ступени исторического бытия на другую? ПРИМЕЧАНИЯ Впервые: газета "Речь". 1908. 24 февраля. No 47 и 18 марта. No 66. Статьи Струве представляют собой ответ на опубликованные в той же газете статьи Мережковского "Красная шапочка" (24 февраля 1908) и "Еще о "Великой России"" (16 марта 1908), которые вошли в книгу: Мережковский Д. С. В тихом омуте. СПб., 1908. Статьи Струве публикуются по кн.: Струве П. Patriotica. Политика, культура, религия, социализм. Сборник статей запять лет (1905--1910 гг.). СПб., 1911. С. 109--127. Струве Петр Бернгардович (26 января (7 февраля) 1870, Пермь -- 26 февраля 1944, Париж) -- историк, философ, критик, публицист. С 1920 г. в эмиграции.