Дядя Ермолай. Василий Макарович Шукшин Вспоминаю из детства один случай. Была страда. Отмолотились в тот день рано, потому что заходил дождь. Небо — синим-сине, и уж дергал ветер. Мы, ребятишки, рады были дождю, рады были отдохнуть, а дядя Ермолай, бригадир, недовольно поглядывал на тучу и не спешил. — Не будет никакого дождя. Пронесет все с бурей, — ему охота было домолотить скирду. Но… все уж собирались, и он скрепя сердце тоже стал собираться. До бригадного дома километра полтора. Пока добрались, пустили коней и поужинали, густая синева небесная наползла, но дождя не было. Налетел сильный ветер, поднялась пыль… Во мгле трепетно вспыхивали молнии и гремел гром. Ветер рвал, носил, а дождя не было. — Самая воровская ночь, — сказал дядя Ермолай. — Ну-ка, Гришка… — дядя Ермолай поискал глазами, я попался ему, — Гришка с Васькой, идите на точок — там ночуете. А то как бы в такую-то ночку не подъехал кто да не нагреб зерна. Ночь-то… самая такая. Мы с Гришкой пошли на ток. Полтора километра, которые мы давеча проскакали мигом, теперь показались нам долгими и опасными. Гроза разыгралась вовсю: вспыхивало и гремело со всех сторон! Прилетали редкие капли, больно били по лицу. Пахло пылью и чем-то вроде жженым — резко, горько. Так пахнет, когда кресалом бьют по кремнию, добывая огонь. Когда вверху вспыхивало, все на земле — скирды, деревья, снопы в суслонах, неподвижные кони, — все как будто на миг повисало в воздухе, потом тьма проглатывала все; сверху гремело гулко, уступами, как будто огромные камни срывались с горы в пропасть, сшибались и прыгали. Мы наконец заблудились. Сбились с дороги и потеряли ту скирду, у какой молотили. Их было много. Останавливались, ждали, когда осветит: опять все вроде подскакивало, короткий миг висело в воздухе, в синем, резком свете, и все опять исчезало, и в кромешной тьме грохотало. — Давай залезем в первую попавшую скирду и заночуем, — предложил Гришка. — Давай, конечно. — А утром скажем, что ночевали на точке, кто узнает?! Залезли в обмолоченную скирду, в теплую пахучую солому. Поговорили малость, наказали себе проснуться пораньше… И не заметили, как и заснули, не слышали, как ночью шел дождь. Утро раскинулось ясное, умытое, тихое. Мы проспали. Но так как ночью хорошо промочило, наши молотить рано не поедут, мы знали. Мы пошли в дом. — Ну, караульщики, — спросил дядя Ермолай, увидев нас, мне показалось, что он смотрит пытливо. — Как ночевали? — Хорошо. — Все там в порядке? На точке-то? — Все в порядке. А что? — Ничего. Спрашиваю… Я посылал, я и спрашиваю. «А что?», — а сам все смотрит. Мне стало не по себе. — Зерно-то целое? — Целое, — у Гришки круглые, ясные глаза; он смотрит не мигая. — А что? — Да вы были там?! На точке-то? У меня заныл кончик позвоночника, копчик. Гришка тоже растерялся… Хлоп-хлоп глазами. — Как это «были»?.. — Ну да, были вы там? — Были. А где же мы были? Эх, тут дядя Ермолай взвился: — Да не были вы там, сукины вы сыны! Вы где-то под суслоном ночевали, а говорите — на точке! Сгребу вот счас обоих да носом — в точок-то, носом, как котов пакостливых. Где ночевали? — От… Ты чо? — Где ночевали?! — На точке, — Гришка, видно, решил стоять насмерть. Мне стало легче. — Васька, где ночевали? — На точке. — Да растудыт вашу туда-суда и в ребра!.. — дядя Ермолай аж за голову взялся и болезненно сморщился. — Ты гляди, что они вытворяют-то! Да не было вас на току, не было-о! Я ж был там! Ну?! Обормоты вы такие, обормоты! Я ж следом за вами пошел туда — думаю, дошли ли они хоть? Не было вас там! Это нас не смутило — что он, оказывается, был на току. — Ну и что? — Что? — Ну и… мы тоже были. Мы, значит, маленько попозже… Мы блудили. — Где попозже?! — взвизгнул дядя Ермолай. — Где попозже-то?! Я там весь дождь переждал! Я только к свету оттуда уехал. Не было вас там! — Были… Дядя Ермолай ошалел… Может быть, мы — в глазах его — тоже на миг подпрыгнули и повисли в воздухе, как вчерашние скирды и кони — отчего-то у него глаза сделались большие и удивленные. — Были? — Были. Он схватил узду… Мы — в разные стороны. Дядя Ермолай постоял с уздой, бросил, сморщился болезненно и пошел прочь, вытирая ладошкой глаза. Он был не очень здоровый. — Обормоты, — говорил он на ходу. — Не были же, не были — и в глаза врут стоят. Штыбы бы вам околеть, не доживая веку! Штыбы бы вам… жены злые попались!.. Обормоты. В глаза врут стоят — и хоть бы что! О!.. — дядя Ермолай повернулся к нам. — Да ты скажи честно: испужались, можеть, не нашли — нет, в глаза смотрют и врут. Обормоты… По пять трудодней снимаю, раз вы такие. Днем, когда молотили, дядя Ермолай еще раз подошел к нам. — Гришка, Васьк… сознайтесь: не были на точке? По пять трудодней не сниму. Не были же? — Были. Дядя Ермолай некоторое время смотрел на нас… Потом позвал с собой. — Идите суда… Идите, идите. Вот тут вот я от дождя прятался, — показал. И посмотрел на нас с мольбой: — А вы где же прятались? — А мы — с той стороны. — С какой? — Ну, с той. — Да где же с той-то?! Где с той-то? — он опять стал терять терпение. — Я же шумел вас, звал!.. Я ее кругом всю обошел, скирду-то. А молонья такая резала, что тут не то что людей, иголку на земле найдешь. Где были-то? — Тут. Дядя Ермолай из последних сил крепился, чтоб опять не взвиться. Опять сморщился… — Ну, ладно, ладно… Вы, можеть, боитесь, что я ругаться буду? Не буду. Только честно скажите: где ночевали? Не скину по пять трудодней… Где ночевали? — На току. — Да где на току-то!! — сорвался дядя Ермолай. — Где на току-то?! Где, когда я… У-у, обормоты! — он запекал глазами — чем бы огреть нас. Мы убежали. Дядя Ермолай ушел за скирду… Опять, наверно, всплакнул. Он плакал, когда ничего не мог больше. Потом молотили. По пять трудодней он с нас не скинул. Теперь, много-много лет спустя, когда я бываю дома и прихожу на кладбище помянуть покойных родных, я вижу на одном кресте: «Емельянов Ермолай …вич». Ермолай Григорьевич, дядя Ермолай. И его тоже поминаю — стою над могилой, думаю. И дума моя о нем — простая: вечный был труженик, добрый, честный человек. Как, впрочем, все тут, как дед мой, бабка. Простая дума. Только додумать я ее не умею, со всеми своими институтами и книжками. Например: что был в этом, в их жизни, какой-то большой смысл? В том именно, как они ее прожили. Или — не было никакого смысла, а была одна работа, работа… Работали да детей рожали. Видел же я потом других людей… Вовсе не лодырей, нет, но… свою жизнь они понимают иначе. Да сам я ее понимаю теперь иначе! Но только когда смотрю на эти холмики, я не знаю: кто из нас прав, кто умнее? Не так — не кто умнее, а — кто ближе к Истине. И уж совсем мучительно — до отчаяния и злости — не могу понять: а в чем Истина-то? Ведь это я только так — грамоты ради и слегка из трусости — величаю ее с заглавной буквы, а не знаю — что она? Перед кем-то хочется снять шляпу, но перед кем? Люблю этих, под холмиками. Уважаю. И жалко мне их.