Билетик на второй сеанс. Василий Макарович Шукшин Последнее время что-то совсем неладно было на душе у Тимофея Худякова — опостылело все на свете. Так бы вот встал на четвереньки и зарычал бы, и залаял, и головой бы замотал. Может, заплакал бы. Пил со сторожем у себя на складе (он был кладовщиком перевалочной товарной базы) — не брало. Не то что не брало — легче не делалось. — С чего эт тебя так? — притворно сочувствовал сторож Ермолай. Тимофей понимал притворство Ермолая, но все равно жаловался: — Судьба-сучка… — и дальше сложно: — Чтоб у ней голова не качалась… Чтоб сухари в сумке не мялись… — Тимофей, когда у него болела душа, умел ругаться сладостно и сложно, точно плел на кого-то, ненавистного, многожильный ременный бич. Ругать судьбу до страсти хотелось, и поэтому было еще «двенадцать апостолов», «осиновый кол в бугорок», «мама крестителя» — много. Даже Ермолай изумлялся: — Забрало тебя! — Заберет, когда она, сучка, так со мной обошлась. — Ну, если уж тебе на судьбу обидеться, то… не знаю. Чего тебе не хватает-то? В доме-то всего невпроворот. Тимофею не хотелось объяснять дураку-сторожу, отчего болит душа. Да и не понимал он. Сам не понимал. В доме действительно все есть, детей выучил в институтах… Было время, гордился, что жить умеет, теперь тосковал и злился. А сторож думал про себя: «Совесть тебя, дьявола, заела: хапал всю жизнь, воровал… И не попался ни разу, паразит!» — Разлад, Ермоха… Полный разлад в душе. Сам не знаю отчего. — Пройдет. Не проходило. В тот день, в субботу (он весь какой-то вышел, день, нараскосяк), Тимофей опечатал склад, опять выпили со сторожем, и Тимофей пошел домой. Домой не хотелось — там тоже тоска, еще хуже: жена начнет нудить. Была осень после дождей. Несильно дул сырой ветер, морщил лужи. А небо с закатного края прояснилось, выглянуло солнце. Окна в избах загорелись холодным желтым огнем. Холодно, тоскливо. И как-то противно ясно… Тимофей думал: «Вот — жил, подошел к концу… Этот остаток в десять-двенадцать лет, это уже не жизнь, а так — обглоданный мосол под крыльцом — лежит, а к чему? Да и вся-то жизнь, как раздумаешься, — тьфу! Вертелся всю жизнь, ловчил, дом крестовый рубил, всю жизнь всякими правдами и неправдами доставал то то, то это… А Ермоха, например, всю жизнь прожил валиком — рыбачил себе в удовольствие: ни горя, ни заботы. А червей вместе будем кормить. Но Ермоха хоть какую-нибудь радость знал, а тут — как циркач на проволоке: пройти прошел, а коленки трясутся». Шел Тимофей, думал… И взял да свернул в знакомый переулок. Жила в том знакомом переулке Поля Тепляшина. Когда-то давно Тимофей с Полей «крутили» преступную любовь. Были скандалы, битье окон, позор. Жена Тимофея, Гутя, семь лет отчаянно боролась с Полей за Тимоху. Гутю хвалили в деревне, она гордилась и учила молодых баб, какие оказывались в ее положении: — Он к сударушке, а ты — со стяжком — под окошки к им. Да по окошкам-то, по окошкам-то — стяжком-то… Бывала в деревне такая любовь — со стяжками. Теперь лучше — разошлись, и все. Раньше годами лютовали. С Тимохиной любовью тогда все само собой утряслось: у вдовы Поли подрос сын Колька, Николай Петрович, и стал гонять Тимофея от матери. Тимофей набычился — к Поле: — Уйми сосуна! А та вдруг залепила: — Пошел ты!.. Чего я, сына на тебя променяю? На — выкуси. Тимофей хотел разок покуражиться, но нарвался на молодой Колькин кулак и после этого перестал туда ходить. Самое дурацкое положение настало потом: обе женщины, Поля и Гутя, вдруг подружились, и вместе смеялись над Тимохой. — Как там сударчик-то мой поживает? — принародно спрашивала Поля. Гутя смеялась: — На печке — клопов давит. Мстили, что ли. Тимоха тогда же налетел на законную жену, но получил отпор на этот раз от своих детей. Спроси сейчас Тимофей, зачем он идет к Поле, он не сказал бы. Не знал. Поля удивилась. — Вона!.. Вот так гость. Зачем это? — А что? Что ты, заразная, что ли, что тебя обходить надо? Посидим по старой памяти, выпьем вот… — у Тимофея была с собой бутылка, он ее поставил на стол. — Спомним былое… — Было бы чего! Поля стала старая, некрасивая. Тимофей со злости подумал: «Она красивой-то и не была сроду». Стало вдруг жалко себя. — Хошь, анекдот один расскажу? — Вона! — Чего ты, как попка, заладила: «вона! вона!» Как дикари, честное слово. Ну, зашел… Ну и что? Глупые вы какие-то, бабы, честное слово! — Чего же ходите — к глупым-то? — А где вас, умных-то, взять? Так и меняешь — шило на мыло. — Небось ревизия была — злой-то? — На меня еще такой ревизор не родился… — Оно видно. Тимофей выпил стакан — закусить чем-нибудь не спросил, Поля не предложила. Зато и он Полю не пригласил с собой выпить. — Слушай анекдот. Приехал один мужик в город, идет по улице… А сам доходной-доходной — мужик-то. Но все-таки думает: где бы тут подцепить какую-нито? Слыхал, значит, про городских-то, ну и мысли-то заиграли. И тут подходит к нему одна — гладкая вся, тут — полна пазуха, вежливая. «Пойдемте ко мне, я тут близко живу». Мужик радешенький — сама навялилась. Приходит. Она говорит: «Раздевайтесь, я счас приду». А сама — в другую комнату. Ну, он разделся, сидит. Ждет. А она выводит детей малых и говорит им: «Вот, детки, если не будете хорошо кушать, будете такие же худые, как вот этот дядя». Полю эта история не рассмешила. Тимофею тоже было не смешно. А днем, когда рассказали, смеялся с шоферами, и подумал еще, что историйка поучительная. — К чему эт ты? — спросила Поля. Тимофей пояснил: — Точно так со мной выкинула судьба-сучка. Живи, мол, Тимофей!.. Раз башка есть на плечах — живи, никого не бойся! Ну, Тимофей и разлысил лоб… — Жил бы честно, никого бы и не боялся. Это она больно уела. Тимофей стал соображать, как бы ее тоже побольней укусить. — Не знаешь, кто это вот тут, — показал на кровать, — честно с чужим мужиком миловался? Не приходилось слышать? — Приходилось. А тебе не приходилось слышать, кто на этом же самом месте от живой жены с чужой бабой миловался? Я одинокая была, вдова, а ты семейный. Поганец ты… Тимофей еще выпил. Вот теперь он, кажется, все понял: жалко себя, жалко свою прожитую жизнь. Не вышло жизни. — Сказка про белого бычка у нас получается, Поля… Поля засмеялась. — Чего смеешься? — спросил Тимофей. — А чего мне не посмеяться? — Не надо… Тебе не личит — зубы кривые. — А ведь когда-то не замечал… — Замечал, почему не замечал, только… Эхма! Что ведь и обидно-то, дорогуша моя: кому дак все в жизни — и образование, и оклад дармовой, и сударка пригожая, с сахарными зубами. А Тимохе, ему с кривинкой сойдет, с гнильцой… — Во змей-то! — изумилась Поля. — Козел вонючий. Ну-ка забирай свою бутылку — и чтоб духу твоего тут не было! А то возьму ухват вон да по башке-то по умной… Умник! Тимофей аккуратно надел на бутылку железненькую косыночку, устроил бутылку во внутренний карман пиджака и, не торопясь, пошел прочь. Стало вроде малость полегче. Но хотелось еще кому-нибудь досадить. Кому-нибудь также бы вот спокойно, тихо наговорить бы гадостей. Пришел он домой, а дома, в прихожей избе, склонившись локотком на стол, сидит… Николай-угодник. По всем описаниям, по всем рассказам — вылитый Николай-угодник: белый, невысокого росточка, игрушечный старичочек. Сидит, головку склонил, смотрит ласково. Больше никого в доме нет. — Ну, здравствуй, Тимофей, — говорит. Тимофей глянул кругом… И вдруг бухнулся в ноги старичку. И, стараясь тоже ласково, тоже кротко и благостно, сказал тихо: — Здорово, Николай-угодничек. Я сразу тебя узнал, батюшка. Угодник весь как-то встрепенулся, удивился, засмеялся мелко, погрозил пальцем. — Пьяненький? — А — есть маленько! — с отчаянной какой-то веселостью, с любовью продолжал Тимофей. — С тоски больше… не обессудь, батюшка. С тоски. Шибко-то не загуливаюсь, Ребятишек теперь вырастил — чего, думаю, теперь не попить? Какой ты, батюшка, седенький… А чего пришел-то? Угодник поморгал ясными глазами… Опять посмеялся. — С чего тоска-то? — Тоска-то? А бог ее знает! Не верим больше — вот и тоска. В боженьку-то перестали верить, вот она и навалилась, матушка. Церквы позакрывали, матершинничаем, блудим… Вот она и тоска. — А ты веровал ли когда? — Батюшка!.. Вот те крест: маленький был, веровал. В рождество Христа славить ходил. Не приди большевики, я бы и теперь, может, верил бы. — Сам-то не коммунист? — Откуда! Я бы, может, и коммунистом стал — перед тобой-то чего лукавить! — но был у меня тесть — ни дна бы ему, ни покрышки! — его в тридцатом году раскулачили… — Ну. — Ну, я с той поры и завязал рот тряпочкой и не заикался никогда. Угодник больше того удивился. Горько удивился. — Ты что, Тимофей? — Как на духу батюшка! Дак ты чего пришел-то? К добру или к худу — как понимать-то? Угодник потрогал маленькой сморщенной ладонью белую бородку. — Чего пришел… Да вот попроведать вас, окаянных, пришел. Ты, однако, подымись с колен-то. — Постою! Чего мне не постоять? Не отсохнут. Что, батюшка, так вот походишь, поглядишь по свету-то: испаскудился народишко? — Маленько есть. Значит, говоришь, тесть тебе перешел дорогу? — Перешел. Да он и кулаком-то, по правде сказать, никогда не был, так — заупрямился тогда, с колхозами-то, нашумел, натрепался где-то… Трепач он был, тесть-то. Дурак дураком. Ботало коровье. Жил, правда, крепко. А я середнячишко был… мне бы в партию большевиков-то можно бы… — И что же он, тесть-то? — Отпыхтел свое, пришел. Я его так и не видел — далеко живем друг от друга. У сына он живет, балда старая. А сын далеко где-то. Так, говоришь, испаскудился народишко? — Здорово испаскудился, — серьезно сказал Угодник. — Совсем никудышный стал народ! — подхватил Тимофей. — Пьют, воруют… Я и то приворовываю на складе. Знамо, грех, но поглядишь кругом-то — господи-господи, что делается! — Приворовываешь? — Приворовываю, батюшка. Ребятишек вон выучил — на какие бы шиши, так-то? Батюшка… — Тимофей весь собрался, подполз поближе. — Чего я тебя хотел попросить… — Ну? — Ты там к господу нашему, Исусу Христу, близко сидишь… К деве Марии… Посоветуйтесь там сообча да и… это… Шибко уж жалко, батюшка! До того жалко, сердце обмирает. Ведь я мужик-то неглупый, ведь у меня грамотешки-то совсем почти нету, а я вон каких молодцев обвожу вокруг пальца… — Не пойму я. — Родиться бы мне ишо разок! А? Пусть это не считается, что прожил, — родите-ка вы меня шло разок. А? Угодник опять невольно рассмеялся. — То жалуется — тоска, а то… Ну и сукин ты сын, Тимоха! — Да потому я жалуюсь, что жизнь-то не вышла! — Тимофей готов был заплакать злыми слезами. — Ты вот смеешься, а мало тут смешного, батюшка, одна грусть-тоска зеленая. Ведь вон на земле-то… хорошо-то как! Разве ж я не вижу, не понимаю, все понимаю, потому и жалко-то. Тьфу! — да растереть, вот и вся моя жизнь. — А как бы ты, интересно, жить стал? Другой-то раз… — Перво-наперво я б на другой бабе женился. Про любовь даже в Библии писано, а для меня — что любовь, что чирей на одном месте, прости, господи, — одинаково. Или как все одно килу смолоду нажил — так и жена мне: кряхтишь, а носишь. Никудышная бабенка попалась. Дура. Вся в папашу своего. Хайло разинет и давай — только и знает. Сундук плетеный, не баба. Из-за нее больше и приворовываю-то. Жадная!.. Несусветно жадная. А с моей-то башкой — мне бы и в начальстве походить тоже бы не мешало… Из меня бы прокурор, я думаю, неплохой бы получился, — Тимофей засмотрелся снизу в святые глаза Угодника. — Тестюшку, например, своего я б тада так законопатил, что он бы и по сей день там… За язычину его… — Цыть! — зло сказал старичок. — Ведь я и есть твой тесть, дьявол ты! Ворюга. Разуй глаза-то! Допился? Тимофей, удовлетворенный, поднялся с колен, отряхнул штаны и спокойно и устало сказал: — Гляди-ка, правда — тесть. Тестюшка! Ну, давай выпьем. Со стречей. Вишь, за кого я тебя принял… — Допился, сукин сын! — Все секреты свои рассказал тебе. Тц! Ну, ничего — знай. Вот ведь как обознался! Это ж надо так вклепаться… А-я-я-яй. …Потом, когда выпили, тесть, оскорбленный за себя и за дочь, тыкал под нос Тимофею опрятный кукиш и твердил скороговоркой: — Вот тебе, а не другую жись! Вот тебе — билетик на второй сеанс! Ворюга… А Тимофей, красный, удовлетворенный, повторял: — Ах, как я вклепался!.. А-я-я-я-яй! Это ж надо так! — Я тебя самого посажу, ворюга! — Кто, ты? Господь с тобой! Кто тебе поверит, лишенцу? — Вот, вот тебе — билетик на второй сеанс! Хе-хе-хе! Другой раз жить собрался!.. На-ка! — тесть-угодник хотел опять угодить под нос зятю белым кукишком, но зять вылил ему на голову стакан водки и, пугая, полез в карман за спичками. — Подожгу ведь… Тесть-угодник вытерся полотенцем и заплакал. — Чего ты, Тимоха?.. Над старым-то человеком… Бесстыдник ты! Дешевка… Приехал к нему, как к доброму… — В том-то и дело, что не знаю, — миролюбиво уже сказал Тимоха. — Не знаю, тестюшка, не знаю. Я б все честно сказал, только не знаю, чего такое со мной делается. Пристал, видно, так жить. Насмерть пристал. Укатали сивку… Жалко. Прожил, как песню спел, а спел плохо. Жалко — песня-то была хорошая. Прости за комедию-то. Прости великодушно.