Воспоминания

которой слово «ерунда» по этому производству должно бы быть ближе, — примером русским не увлеклась и ему не последовала.

Вот история этого словопроизводства, как ее раскрыл и за достоверное передал нам наш русский соотечественник немецкого происхождения.

Мне этот рассказ практического и наблюдательного человека показался и интересным и очень вероподобным, и я при удобных случаях не раз пробовал его проверять. В результатах почти всегда получалось, что рассказанное колбасником о происхождении слова «ерунда» от немецкой поговорки: «hier und da» должно быть верно. В этом, во-первых, утверждает мнение многих русских немцев, которые знают быт русского и немецкого мастера и подмастерья в Петербурге, а во-вторых, и те изменения, которые претерпевает само названное слово.

Замечательно, что в низших классах петербургского обывательства люди до сих пор произносят это слово не поврежденно, как произносят благородные, а во всей его изначальной чистоте, — «яко же прияша», то есть они говорят не «ерунда», а «хирунда». Таковы же у них и на глагольные формы этого слова: «что хирундишь», «не хирунди». В русской печати наглаголыные формы этого корня впервые стал употреблять музыкальный критик К. П. Вильбоа, но звук «хи» им был откинут, а новый глагол в его начертании написан «ерундить». Критику Вильбоа смело последовал М. М. Стопановский, а потом и другие. Помнится, как будто где-то не уберег себя от этого увлечения даже А. А. Григорьев, чего от него можно было не ожидать, так как Григорьев был хороший знаток русского языка и имел образованный литературный вкус.

Впрочем, многие тогда приспособлялись приручить это слово на разные лады, и некоторые иногда достигали хороших успехов. Так, например, вскоре же начальнику какого-то женского учебного заведения назвали печатно «ерундихой», а Льва Камбека — «ерундистом». И то и другое очень понравилось. Приехал сочинитель оригинальной музыки г. Лазарев и дал концерт, а потом В. В. Толбин возвел этого hier und da в сан «ерундиссимуса короля абиссинского». Слово вытягивалось на соразличные фасоны, и бумага терпела, но и здесь, как и везде, вероятно многое зависело от счастья. Ст. Ст. Громека хотел вывести слово «ерундение», то есть занятие ерундою. И намерение его было самое доброе, чтобы застыдить «ерундистов», но редактор «Отечеств<енных> записок» Ст. С. Дудышкин никак не решался пропустить в своем журнале такое слово и все его вычеркивал. Громеке это стоило крови. Иногда он брал Дудышкина круто и сильно его убеждал, что как от игры на гудке может быть «гудение», так от игры на ерунде производится «ерундение». Дудышкин соглашался и обещал пропустить в печать «ерундение», но когда дело доходило до последней корректуры, смелость его покидала, и он всегда, где только было слово «ерундение», вытравлял его… А между тем, надеюсь, еще всякому понятно, что «бурно-пламенный Громека» ни в одной поре своей деятельности нигилистом не был, но ему просто из благонамеренности хотелось пропустить в свет «ерундение». Не удалось это, — он пошел в чиновники и скончался губернатором, с прозвищем «Степан-Креститель».[3]

Сохранение «ерундящими» простолюдинами в их произношении звука «хир» есть, без сомнения, немецкое «hier», и это в данном маленьком вопросе, мне кажется, составляет признак того «последовательного закона» в изменениях и перерождениях всякого рода, о котором говорит Геккель.

Если же все это так, то очевидно, что нигилисты тургеневского крещения не имеют никакого права на то, чтобы наука им приписывала обогащение русского языка новым, очень незавидным словом. А равно следует, кажется, признать и то, что тут совсем нет ни латинского корня, ни сознательного намерения профанировать классицизм, а вернее, что все это есть не более как сильное влияние полунемецкой петербургской полпивной на малообразованное российское общество и на ту часть русской литературы, которая во время óно к полпивной прислушивалась, полагая, что тут-то и садит самая русская народность.

Словом, «ерунда», или «хирунда», пробралась в простонародную речь так же точно, как «карнолин», «спеньжак», «блиманжет» и многие другие чужеземные слова, нашим городским простонародьем занятые у иностранцев и испорченные на свой лад. А в класс людей образованных и отчасти в литературу оно перешло по неуместной подражательности, по любви к простонародности и, может быть, отчасти по безвкусию.

Эстетики и пуристы языка, конечно, имели очень достаточное основание негодовать, что в наш богатый и благозвучный язык насильно втиснуто слово «ерунда», имеющее совершенно тождественное значение с тем, что до тех пор полно, ясно и для всех совершенно понятно выражало русское слово чепуха, но едва ли не сами же эстетики много помогли удивительному распространению этого пустого слова в обществе и особенно в литературных низах, считавших своим призванием враждовать с эстетикою и с классицизмом. Эстетики сделали вредную ошибку, уверяя себя и других, что «сочинение» этого слева принадлежит «нигилистам» и имеет втайне протестующее значение — в смысле профанации классической филологии. При господствовавшем в то время общественном настроении всем недоброжелателям классицизма это даже нравилось и никак не могло остановить, да и не остановило, распространения нежеланного слова. Напротив, с тех пор, как это связали с нигилизмом, «ерунда» только чаще засверкала как в разговорном языке, так и в языке литературном. Между тем, кажется, более простое, но, может быть, более вероятное разъяснение происхождения этого слова от жаргона немецкой полпивной, пожалуй, скорее могло бы удержать подражателей и тем принесть желательную пользу благоразумному старанию желавших охранять чистоту русского языка от жаргонной прививки. Но, к сожалению, в то время, как и после, люди, имевшие очень похвальные цели, не всегда руководились в своих действиях благоразумием, а наипаче часто увлекались мнительностию и страстностию, и «тако сами на хребтах своих множицею поработаша».

Затем, конечно, остается неуследимым: кто же именно первый занес это слово в литературные кружки шестидесятых годов? Теперь с достоверностью отвечать на этот вопрос совершенно невозможно. Но Ал. Ф. Писемский, которому его художественное чутье сразу подсказывало, что слово «ерунда» имеет не претензионно-партийное, а простое, низменное, уличное происхождение, — с серьезным видом уверял, будто от «сам видел, как Павел Якушкин принес ерунду у себя за голенищем из надлежащего места в редакцию В. С. К<урочки>на, откуда она и разлилась малиновым звоном под облака».

Сколько в этой шутке есть справедливого, — я не знаю и судить об этом не берусь; но если это было так, как намекал Писемский, то вдвойне смешно, что такое вполне нерусское слово привил русскому литературному языку такой безупречный блюститель чистейшего руссицизма, как Павел Иванович Якушкин.

<ТОВАРИЩЕСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ О П. И. ЯКУШКИНЕ>

Жил на свете Живулечка, как ему господь повелел.

Сказка о Живульке.

Мы с Павлом Ивановичем Якушкиным были земляки в тесном смысле: оба мы родились в Орловской губернии и даже в смежных уездах, — он в Малоархангельском, а я в Орловском; но Павел Ив<анович> был значительно меня старше. Он вышел из Орловской гимназии в тот год, когда меня привели туда девяти лет в первый класс и посадили на одну скамью с младшим братом Якушкина — Виктором.[4]

В гимназии Павел Иванович оставил по себе в ближайших поколениях героические предания: говорили о крайней его небрежности в туалете, и особенно о его «вихрах». По выражению одною из наших надзирателей,[5] этими вихрами Якушкин «убивал господина директора», а другие ученики в том ему старались подражать. Павла Ивановича, по рассказам, так страшно преследовали за его «вихры», что однажды даже директор[6] или инспектор выставляли его «на выставку», в пример, «как не должно себя содержать». Это произвело впечатление, и многим «вихры» Якушкина так понравились, что явилось большое число подражателей; только таких «неповиновенных вихров»,[7] какие без всякого особенного старания произращал у себя Якушкин, ни у кого не вырастало. При всех стараниях у других учеников являлись только «лохмы», или, как инспектор Азбукин называл, — «патлы», но настоящей, типической вихрястости, какою отличался Якушкин и которая давала ему вид «дикобраза», ни у кого из совоспитанных ему не было.

Подражателей якушкинской прическе остепеняли суровыми мерами, при содействии сторожей Кухтина и Леонова, которым приказывали «обрывать патлы», что сторожа и исполняли, производя стрижку нарочито тупыми и необыкновенно щиплющими ножницами. «Обрывали» таким же манером не раз и самого Якушкина; но ему это не приносило пользы, потому что его могучие вихры, которыми он «убивал господина директора», на другой же день опять торчали, как будто их выпирала из головы какая-то сверхъестественная сила. Это частию заходило даже в область чудесного: Якушкин представлялся чем-то вроде тунгузского чудотворца, который, проведя рукою по распоронному брюху, заживляет рану в одно мгновение ока. О Якушкине говорили, что его остригут, а он сейчас же себе будто на ладони поплюет да проведет ими по волосам, и буйные вихры его сейчас опять и поднимутся. Притом же и самому начальству было неприятно часто стричь Якушкина, потому что Павел Иванович при пострижении его «грубо оправдывался такими мужицкими словами, что во всех классах помирали со смеху».

Направление к простонародности у него, значит, уже формировалось еще в школе, и учитель немецкого языка, Василий Александрович Функендорф, кажется, первый отметил это направление и кликал его не иначе как:

— Мужицка чучелка!

II

Прошло много лет, я жил в Киеве, потом в Пензе, и с П. И. Якушкиным мы не встречались до его псковской истории с Гемпелем. В это время я был в Петербурге по делам торгового дома, которыми занимался. Павел Иванович был тогда героем дня, и им все интересовались. Я встретился с ним, и мы сразу же друг друга вспомнили и заговорили по правам школьного товарищества на «ты». Он уже тогда «ходил мужиком» — в красной рубахе и в плисовых шароварах, но носил очки, из-за которых настоящие мужики ни за что не хотели его признавать «мужиком», а думали, что он «кто-то ряженый».

Это Павла Ивановича минутами очень досадовало.

— Какой я вам «ряженый», черти! — добродушно бранился он с мужиками.

— Ряженый и есть… черт! — отвечали ему любовно мужики.

III

Почитателей своих в литературе Павел Иванович иногда ставил в большие затруднения насчет его «странного характера». Так, например, я помню, покойный С. С. Громека («бурнопламенный») однажды был страшно взволнован тем, что Павел Иванович появился в Павловске на музыке в своей «одной штанине», в сообществе какого-то незнакомого полковника, с которым держал себя на самой дружеской ноге, и всех знакомых звал к своему столику, где за подаваемые кушанья и питья расплачивался этот полковник.

Громека спросил Якушкина:

— Кто это такой, ваш приятель?

— Отличный малый, — отвечал Якушкин, — отличный малый.

— А как его зовут?

— Гемпель.

— Как Гемпель!

— Гемпель.

— Псковский полицеймейстер?

— Да.

— Тот самый, который сажал вас в кутузку?

— Да, да, тот самый.

Громека посторонился, но Якушкин усиленно его влек за стол

Воспоминания Лесков читать, Воспоминания Лесков читать бесплатно, Воспоминания Лесков читать онлайн