Worksites
Провинциальная философия
это само собой; но душевному устройству Антона было близко здесь вообще какое-то особое качество жизни — вроде бы и проходившей с утра до вечера в работе, однако в работе не такой целеустремленной, как на большом производстве, и в то же время не крестьянской. Может быть, потому у людей здесь оставался простор для своеобразной работы мысли? — в стороне от быстрины всегда образуются завихрения. Между прочим, почва в Нечайске непонятным образом благоприятствовала причудам и странностям; например, огурцы здесь часто вырастали похожими на человечков, а на огороде Лизавиныхуродился однажды помидор вовсе необычайный: внутри некоторых плодов оказались не семечки, а целые помидорные растеньица с крохотными корешками, листьями и зачатками новых плодов. Лизавин хорошо знал в городке многих, как знал пассажиров привычного автобуса, что всегда в один день недели, в один час и даже на одних местах ехали с ним в Нечайск от станции; тут был уже как бы островок родной территории. Сиденье рядом уплотняла весьма громоздкая дама, инспекторша районо Лариса Васильевна Панкова. Когда-то она была секретаршей у Лизавина в школе, до сих пор подчеркнуто обращалась к кандидату наук на «ты» и не упускала случая показать, как мало значат для нее все эти ученые титулы. От нее пахло запаренными духами «Юбилейные», ватинным потным теплом и нафталином куньего воротника. Едва разместившись, она заговорила с Антоном про какую — то историю с его отцом, учителем географии Андреем Поликарпычем (как, неужели ты еще не слыхал?), — у него украли в очереди перчатки, вор был тут же пойман, оказался не местный, а какой-то проезжий художник, ни в чем, правда, не пожелавший признаться, вышел скандал. Начальственно-неодобрительный тон Панковой переносился все больше на самого Андрея Поликарпыча, допустившего над собой такую нелепость и вообще позволившего себе слишком вольные отступления от учебной программы; с педагогических проблем разговор соскользнул на воспитательные задачи литобъединения, Антон постепенно остановил попытки вникнуть в смысл этой речи, полной мнимозначительных намеков (что за перчатки? надо будет расспросить отца). Панкова обладала удобной способностью говорить, не нуждаясь в отклике, даже на свои вопросы отвечала сама. Лизавин мог иногда поддакивать ей вслепую, одновременно прислушиваясь к беседе на заднем сиденье. Там развивал очередной проект экономии и обогащения бывший скорняк Раф Рафыч Бабаев, в кепке леопардового меха, такой широкой, что она задевала при входе за дверцы автобуса. Антон с детства знал его и его черную дворнягу Дамку, приносившую каждую осень по шесть щенят, всегда с таким же безупречным, как у нее, лоснящимся мехом под крота. Бабаев допускал их пожить до годовалого возраста, потом вешал у себя в подвальчике, из шкурок делал шикарные воротники и шапки, а собачьим салом снабжал в качестве лекарства туберкулезных больных, в том числе и эту вот Панкову (смешно сказать, Антон помнил ее тощей девицей с кирпичным румянцем на чахоточных щеках). Но Дамка попала под грузовик, скорняк забросил свои огромные ножницы,ржавчина на которых напоминала пятна крови, подался искать свое Эльдорадо в областную столицу, торговал в ларьке, изворачивался в усилиях оставить за собой и городскую прописку, и дом в Нечайске, который на лето сдавал как дачу. В местной газете его помянули однажды как «небезызвестного Бабаева»; этот эпитет стал звучать как часть фамилии, через черточку: Небезызвестный-Бабаев. В пятницу вечером он вез в Нечайск на два базарных дня новую установку для добывания денег (под вывеской «Заправка авторучек пастой из ФРГ»), а также резиновую клизмочку, с помощью которой за дополнительные десять копеек тут же продувал желающим засорившиеся стержни. Увы, желающих опробовать клизмочку вторично становилось все меньше, Бабаев кривил губы в предчувствии очередного обмана судьбы. Непреходящая забота отравляла его кровь, как пожизненная зубная боль, и восточные глаза его были темны от оскомины неудач. Сейчас в автобусе он философствовал с бухгалтером райфо Бидюком на тему пустых бутылок. На Севере, объяснял он, бутылки из-под винно-водочных изделий почти ничего не стоят. Везти их оттуда государству убыточно. В Ханты-Мансийске, например, бутылка стоит всего две копейки, никто их не собирает. То есть хозяйственный человек мог бы проездом на каждой бутылке иметь десять копеек, на десяти тысячах — тыщу рублей. А никому это и в голову не приходит. Да что там, американцы и те поражали Раф Рафыча. Он вычитал в газете, как один шутник миллионер завещал свой миллион дому престарелых — но с условием, чтоб деньги потрачены были только на спиртное. Как пишут, эти американцы не смогли придумать приступа к дареным, можно сказать, деньгам. Хотя, говорил Бабаев, накупили бы на тот миллион самого дешевого какого-нибудь портвейна или даже кагора, а там хоть спустили бы их в реку, если престарелые в Америке не пьют; зато потом бутылок сдать — ведь тысяч на сто, не меньше… Слушая привычные эти разговоры, перебиваемые тряской да натужным взревом мотора, Антон Лизавин думал, что, в сущности, на маленьком пространстве Нечайска модель жизни та же, что и на просторах всемирно-исторических, со своей экономикой, политикой, философией. Но даже политика здесь имела дух домашний, обозримый. На таком пространстве укрупняются масштабы обыденного и жизнь видится наглядней. Разговор же об уровне всегда относителен и имеет смысл лишь в сравнении. Мысли на эту тему были связаны для Антона с именем малоизвестного писателя двадцатых годов Симеона Милашевича, которого он поминал в своей диссертации. Этот безвременно погибший провинциальный бытописатель, философ, садовод и вегетарианец жил в городке недалеко от Нечайска. Лизавин обнаружил в областном архиве целый сундукс его бумагами, разбором которых был обеспечен на много лет вперед. Милашевич был не просто певцом провинции, но и своеобразным ее философом. Провинция, говорил он, есть не географическое понятие, а категория духовная, способ существования и отношения к жизни, основанной на равновесии, гармонии и повседневных простых заботах, — жизни, где знают цену благополучию и покою. Это как бы женственная основа бытия, залог ее теплой устойчивости: дом, очаг, семья, детская колыбель, добыча хлеба насущного — место, куда возвращаются после поисков, потрясений и жестокого к себе и другим героизма, как возвращаются после дождя и бури в натопленную сухую комнату, стыдясь признаться, точно в слабости, в естественной тяге к доброму и мягкому уюту. О, как возносил Милашевич этот мещанский уют, его удобные, сподручные, по человеческой мерке сработанные предметы и сооружения, эти стулья с наспинными подушечками, вышивки, цветы на окнах и в палисадниках! В какую музыку превращались под его пером семейные трапезы, летние чаепития с земляникой и сливками! «Мы так не умеем подойти к этой жизненной сфере без высокомерия и предвзятости, — писал он, — что возникает подозрение, действительно ли так хотим мы счастья, которое должно означать венец и предел истории?» А между тем он почти предчувствовал, что, несмотря на негромкость своих пристрастий (а может, как раз из — за них), сам угодит между спиц своей напряженной эпохи, но заранее предупреждал, что это вовсе не опровергнет его, а лишь подтвердит основу его правоты. Так говорил Милашевич. Никакие внешние перемены жизни или новейшие изобретения, замечал он, не отменяют сокровенной сути провинции, хотя могут сказаться на поверхностных ее чертах. Провинция есть и в многомиллионных городах, и в душе каждого человека; провинциальным может быть скромное государство, и многие даже великие умы в разгар эпохальных страстей недаром радовались своему непритязательному, без надрыва, подданству. Она всегда будет представлять большинство людей, поскольку большинство людей всегда будут не великими и предпочтут не чувствовать себя несчастными оттого, что они не великие; в любой стране она захватывает массовую муравейную среду, где творится, может, самая широчайшая философия жизни. Он предвидел, что эта среднегородская, называемая по привычке обывательской среда будет все больше воплощать собой народ, сменяя прежний, отождествлявшийся с крестьянством, который творил когда-то духовные формы, язык, фольклор. Этот народ уже имеет свою систему ценностей, житейские понятия, обычное право, свою эстетику, этику, свой язык, наконец, который может порой ужасать, коробить вкус, но от которого нельзя просто отмахнуться. Даже заборный фольклор, утверждал Милашевич, достоин изучения. Один герой у него собирает коллекцию разнообразных специфических речений; как знать, замечает он, пусть не сейчас, но, может, когда-нибудь, в стерильном и безнавозном будущем, эту его тетрадочку будут изучать, как изучают сейчас систему древних проклятий и ритуальной похабщины. Так говорил Милашевич. И хотя у Лизавина хватало иронии вносить необходимые поправки в эту провинциальную поэзию (ибо вся философия Милашевича была именно поэзией, главное доказательство которой — во внутренней убежденности и способности наделять чувством счастья), она вызывала в нем особый отзвук. Об этом еще будет речь погодя, когда придет пора выдать последний секрет Антона Андреевича. Дело в том, что кандидат филологических наук, и. о. доцента и в перспективе полный доцент, а может, и профессор, руководитель Нечайского литобъединения в душе сам примеривался к изящной словесности, пока еще неуверенно, более в воображении, но иногда и с золотым паркеровским пером в руке. И почему это писатели так любят повествовать о людях пишущих? — спросят однажды на занятиях у самого Антона Андреевича. — Материал, что ли, наиболее знакомый? — А потому, — ответит он студентам, — что нам с вами самим это как-то по-родственному интересно. Потому, что людей пишущих куда больше, чем можно предположить; вообще каждый, кто пытается воспринимать свою жизнь на пересечении со смыслом и красотой, уже приобщен душой к странному бытию художника — мы узнаем в нем свое, знакомое нам по особым, свободным от службы минутам. Занятно и поучительно видеть человека, который пробует найти для всего этого слово, в котором наглядно демонстрируется, так сказать, взаимопроникновение жизни и духа. Ну и так далее… Секрет, впрочем, уже выдан, а остальное потом. Возможно, на такие вот отвлеченные темы Антон Лизавин и размышлял в тот апрельский вечер по пути в Нечайск, накануне своего тридцатилетия, не подозревая, какой поворот его жизни и его мыслям сулит эта поездка. За автобусным окном давно было черно, Лизавин смотрел на свое отражение исквозь него. Иногда проплывавшие огоньки освещались с отражением зрачков, тогда глаза светились жутковатым светом. Даже в этой темени Антон отчетливо представлял, где они едут; он и с закрытыми веками в любой момент взялся бы определить, какой сейчас миновали поворот, какую просеку в лесу, даже какой придорожный столб, — и, вспыхни сию секунду свет, он мог бы подтвердить верность нутряного своего чутья… Вот наконец Нечайск, Базарная площадь, одинокий яркий фонарь, высокие

Провинциальная философия читать, Провинциальная философия читать бесплатно, Провинциальная философия читать онлайн